они покидают свою стеклянную темницу и расхаживают по тёмным залам Музея, наполненным бесчисленными копиями мировых сокровищ.
Мама любила залы живописи – она так мчалась к ним, что я не успевал за ней, спотыкался, и смотрительницы делали нам замечания. Мама смеялась, поднимала меня с пола, отряхивала – и снова летела к своим картинам.
– Смотри, какая красавица!
Я смотрел на раму.
Зимой и осенью в залах было слышно, как скрипят мамины ботинки, летом – как шлёпают её босоножки, прилипавшие к пяткам. Я стеснялся громкого голоса мамы, звуков, производимых её обувью, а ещё сильнее стеснялся того, что стыжусь её восторгов, слёз, “красавиц”, которыми она так щедро разбрасывалась, – доставалось не только картинам, но и некоторым избранным статуям: например, святой Кристине с дуплом в груди (бюст-реликварий XVI века, Испания). Красавицами были три белокожих дамы Кранаха (я смотрел на них сощурясь, но всё равно видел, что цвет их кожи отличается от мужского – мужчины были темнее, возможно, успели загореть; протестантская сдержанная рама не спасала: взгляду было не за что уцепиться). Красавицей была Мадонна с рачительным младенцем, перебиравшим ручонками золотые монетки из преподнесённого волхвами дара (ок. 1500 г., Швейцария, диптих выполнен на альпийской ели), – по счастью, одетая. Красавицей была и пузатая Сусанна Саломона де Брая (1648 г.) – здесь рама по углам была украшена четырьмя виноградными листьями, и эти листья исполняли для меня роль фиговых.
Некоторые рамы имели специальные отверстия – тоже для красоты, но выглядело это странно, отверстия казались дырами, в которые можно было просунуть руку (моя, детская, точно бы уместилась). Рамы с букетами и виньетками. Рамы, покрытые тёмными пятнами времени, – сейчас я сказал бы “трупными”.
И почти все смотрительницы в залах живописи говорили на стариковские темы – о похоронах или о внуках.
Дубовые листья, цветы – маргаритки. Раковины-веера, по выпуклым створкам которых очень хотелось провести пальцем. Лепестки, короны, волны.
Рама не просто ограничивала картину – она удерживала голую женщину, назначенную мамой в красавицы, от того, чтобы та проникла из вымышленного мира в наш, реальный: где шлёпают босоножки, скрипят ботинки, где лиственницы машут лапами, а впереди маячит спасительный Рембрандт.
Спустя много лет у Лотмана я прочту: “Рама в картине, рампа в театре, начало или конец литературного или музыкального произведения, поверхности, отграничивающие скульптуру или художественное сооружение от художественно выключенного из неё пространства, – всё это различные формы общей закономерности искусства: произведение представляет собой конечную модель бесконечного мира”.
Не стоит думать, что это моё чтение “у Лотмана” имеет под собой некое сближение с миром науки или изящной словесности. Я нашёл эту цитату на одном сайте, посвящённом багетным материалам, когда ещё мечтал открыть собственный магазин. Мечты пребывают теперь примерно там же, где научная карьера, вместо магазина у меня есть прилавок на Самокатной (и это тоже неплохо). А цитата мне понравилась, вот я её и сохранил на память в том же самом файле, где пишу теперь о маме и наших с ней походах в Музей.
Сохранено там ещё и стихотворение Андрея Вознесенского, попавшееся мне на глаза тоже по чистой случайности.
Приведу его здесь целиком просто потому, что оно мне нравится.
Был бы я крёстным ходом,
Я от каждого храма
По городу ежегодно
Нёс бы пустую раму.
И вызывали б слёзы
И попадали б в раму
То святая берёза,
То реки панорама.
Вбегала бы в позолоту
Женщина, со свиданья
Опаздывающая на работу,
Не знающая, что святая.
Левая сторона улицы
Видела бы святую правую.
А та, в золотой оправе,
Глядя на неё, плакала бы.
Скошенные внутрь края рам дают зрителю впечатление глубины. При этом роль самой рамы как украшения вторична – она прекрасна всегда лишь во вторую очередь. Сама по себе рама ценности не имеет, но без неё картина всё-таки не была бы тем, чем мы восхищаемся.
Мы смотрим на раму и не видим её – разве что боковым зрением.
Может, поэтому мне так не нравились сюжеты про ограбления музеев – в книгах, фильмах, газетах, – когда “грабитель вырезал полотно из рамы”: разделяя картину и обрамление, он совершал ещё одно преступление против искусства.
Рама ведёт своё происхождение из архитектурного убранства церкви. Алтарь – её ближайший предок. В эпоху Ренессанса вошли в моду богатые позолоченные рамы, изукрашенные разнообразным декором. Отдельные умельцы выполняли специальные сцены на рамах, в технике барельефа. Родной брат нелюбимого мной Рубенса специализировался на создании обрамлений для его картин.
Чем более изощрёнными путями следовали художники, тем чаще они использовали приём “рама в раме” – эту роль играли запретный сад, он же монастырский клуатр, окно или дверь. В модных когда-то тромплёях (обманках) рама играла роль самой себя, но ничего не обрамляла, а всего лишь служила частью картины. Северное Возрождение ввело в моду сдержанные чёрные или коричневые рамы, импрессионисты предпочитали белые, а в эпоху модерна вновь вернулись нарядные, сложные, оплетающие изображение ветвями деревьев и гирляндами листьев.
В наше “безыскусное” время художники всё реже пишут картины, а если и пишут, то обходятся без всяких рам – чтобы не размечать границ между холстом и реальностью.
Я не такой уж оригинал, я лишь в детстве чувствовал себя одиноким в своей симпатии к рамам. В одном из музеев Нью-Йорка не так давно провели выставку пустых рам эпохи Возрождения, и один из посетителей даже вызвал полицию, решив, что это ограбление. Но все остальные наслаждались выставкой; жаль, меня там не было.
Таких, как я, много. Какое событие привело других людей к этому, я не знаю, но о себе могу сказать определённо: мой интерес к рамам родом из Музея, куда мы приходили каждый месяц смотреть на красавиц.
Главная красавица, встречи с которой я боялся сильнее всего, висела на стене в итальянском зале: с обеих сторон её “охраняли” мужчины. Великий герцог Тосканский Козимо Медичи, сжимавший платок, в скромной раме с веточками оливок и двойными раковинами (мастерская Бронзино). И кардинал Джованни Сальвиати (Якопо Фоски), застигнутый за письмом, – простая на вид, а на самом деле весьма изощрённая рама, демонстрирующая широкие возможности сделавшего её автора и его прекрасный вкус.
Обнажённая красавица в окружении полностью одетых, да к тому же важных мужчин передаёт привет через века Эдуарду Мане – в другой Музей другого века.
Раньше считалось, что это Рафаэль, но более поздние исследования доказали: холст принадлежит кисти